
Литература

Пётр Петрович Гнедич
Прозаик, историк искусства, мемуарист Серебряного века
00:00
(Продолжение)
Все написанное Жозя подтвердила лично через две недели, вернувшись в Петербург. Она оставила Инессу на руках у сестры и матери, с которыми познакомилась в день своего отъезда.
— Мой вам совет,—сказала она Андрею Ивановичу:—ехать туда так через месяц.
— Я не поеду,—упрямо сказал Андрей Иванович.—Пусть получает наследство, возится с своими родными. Если все это ей дороже мужа, так и мне мое дело дороже её.
В сущности, в течение года, что Инесса прожила в Петербурге, он все время был под каким-то гнетом. Её безмятежно сияющая красота подавляла его, и без неё ему дышалось легче.
Джульетта писала ему аккуратно. Старуха была все в прежнем положении; жена чувствовала себя прекрасно. Она сама написала ему только однажды: «Не беспокойся, я превосходно себя чувствую; когда будет нужно, сообщу обо всем».
Раз, когда он шел в классы академии, ему подали телеграмму, где его поздравляли с сыном Петром и сообщали, что и мать и сын здоровы.
— Как, сын Петр!—завопил он, и вместо академии бросился к брату.
— Так что-ж ты тут поделаешь?—хихикнул брат.—Сына Петром, очевидно, в честь меня назвали, мне это очень лестно. Как это по-ихнему— Il Pietro, что ли?
— Что же, мне ехать?—спрашивал он, схватившись за голову.
— Ну, конечно!—посоветовала Жозя.
— А вот не поеду! не поеду! не поеду!—кричал он, ударяя кулаком о стол.—Пусть обходят без меня, пусть!
Он уехал домой и три дня не выходил из мастерской. Он даже не ответил на поздравления ни письмом, ни телеграммой. На четвертый день ему принесли письмо с черной печатью.
Ему ударило в голову. Он боялся вскрыть письмо. Наконец, вскрыл; оно было от Беатриче.
«Сын мой, — писала она:—на расстоянии двадцати-четырех часов Господь даровал нам и счастие и скорбь.—Инесса произвела на свет прекрасного и здорового мальчика, а менее чем через сутки скончалась...»
Он боялся перевернуть листок на другую сторону; в глазах шли зеленые круги. Но перевернуть все-таки надо было, и он перевернул.
«... через сутки скончалась наша обожаемая старушка. Представьте, сколько мне хлопот. Джульетта боится покойников и не хочет ночевать дома.—Для внука я достала превосходную кормилицу из Падуи, правда, очень дорогую: она получает 40 лир в месяц, но зато согласна в отъезд».
Он начал укладываться, чтобы тотчас ехать. Взял из академии отпуск, достал паспорт... и не поехал.
Какая-то тупая боль и злоба охватили его. Он ненавидел Италию, жену, всех её родных, сумасшедшую старуху. Он хотел, чтобы все это исчезло, провалилось куда-нибудь; он не хотел ни видеть, ни слышать никаких подробностей о жене, о каком-то сыне, совершенно неожиданно получившем право на его имя и имущество.
Но через день смена чувств принесла ему какое-то совершенно новое, небывалое ощущение: ему страстно захотелось видеть этого крохотного il Pietro. Только взглянуть, посмотреть, что это такое. Но их отделяло расстояние в две тысячи верст. Почему его сын генуэзец? Он смотрел то на портрет жены, то на заграничный паспорт, — то мечтал о том, как он напишет ребенка вместе с матерью, и какой это будет очаровательный портрет. То ему Инесса была противна, и, засыпая, он бормотал:
— Подлая, бездушная тварь!
Только через пять месяцев после отъезда, Инесса воротилась к мужу. Он не поехал её даже встречать на вокзал, предоставив это Жозефине. У Инессы лицо как-то дрогнуло, когда она вместо мужа увидела жену его брата. Она ласково поцеловала её и спросила:
— Куда я поеду? К мужу?
— А то куда же?—удивилась Жозефина.
— Я бы с бо́льшим удовольствием поехала к вам,—ответила она. — Даже в гостиницу, но только не к нему.
— Что же он вам сделал?
— Он не мог приехать, чтобы взять меня и сына! Ну, хорошо, он это запомнит.
— Только, пожалуйста, Инесса, не делайте никаких глупостей,—предупреждала её Жозя.—Помните, что у вас теперь есть сын, и вы должны жить ради него.
— Ничего я не должна!—резко ответила она.—Я буду жить и поступать, как хочу. Я—просто римская натурщица, барыней из общества никогда не была и быть не хочу. Я не хочу подчиняться никаким условиям вашей жизни. Никакого рабства я не потерплю. Я хочу быть свободна, и буду свободной.
Встреча с мужем, впрочем, была прилична; он поцеловал её в прихожей, сделал веселое лицо, взял у мамки проснувшийся комочек с черными глазками, понес его к свету и одобрил. Потом посмотрел лицо жены, нашел, что она побледнела, поцеловал её руку, велел подавать завтрак, сам провел мамку в детскую, которую заботливо устроила Жозефина, советуясь обо всем со своим мужем. Потом, когда уселись они завтракать, он спросил:
— Ну, что-ж, ты теперь богатая женщина?
— Да, мне родственники завидуют.—Крестная мать, кажется, была не столько дамой сердца у кардиналов, сколько закладчицей. Большинство её состояния в вещах.
— И есть хорошие?—полюбопытствовал Андрей Иванович.
— Не знаю,—я оставила их продать там на месте. Вероятно, будет аукцион. Тогда увидим.
— Отчего ты не писала мне? — спросил он, видя, что она уклоняется от вопросов о наследстве.
— Ты знаешь, я пишу скверно, каракулями. Потом я была больна. Впрочем, я диктовала Джульетте её письма.
В её манерах к прежней холодности присоединилась какая-то небрежность. Говоря, она запрокидывала голову назад и глядела точно с высоты, с полуприкрытыми веками. Впрочем, когда она обращалась к Жозефине, лицо её делалось ласково. Её спокойствие бросалось резко в глаза. Приехав, она скинула шляпку и накидку тут же в столовой, села к столу, почти ничего не ела, но не поинтересовалась сделать хоть один шаг из комнаты к себе в спальню, или в детскую к ребенку.
— Там все устроено очень гигиенично,—попробовала её подзадорить Жозя.
— Спасибо,—ответила она:—это хорошо. Я потом посмотрю.
— Ну, Петр,—говорила Жозефина, возвратившись домой:—я думаю, их супружеского счастья хватит не на долго: много-много на месяц.
Но она ошиблась. Катастрофа разыгралась в вечер приезда. Супруги сидели вечером в её комнате. Инесса вынимала из сундука неприхотливый гардероб, бывший с ней в дороге. Между прочим, она вынула большой футляр и показала мужу.
— Каковы жемчуга?—спросила она. — Вероятно, это краденые фамильные камни.—Я привезла их сюда для оценки. Там не решались их открыто продавать, боясь скандала.
— Хорошо, я покажу знакомому ювелиру,—сказал он.
— Вот и это кольцо заодно,—сказала она:—во всяком случае, оно тысяч пять лир стоит. Покажи и его.
— Скажи, а когда мы будем крестить сына?—спросил он.
Она низко наклонилась над сундуком, доставая платье.
Он повторил вопрос.
— Он крещен,—ответила она.
Он поднялся с дивана.
— Как? Разве там есть наши попы?
— Нет. Но доктор нашел его при рождении слабым и советовал поторопиться.
— Значит, он католик?
— Да.
— Послушай, Инесса. Но ведь это преступление! Ведь ты наши законы знаешь?
— В Генуе не было православного священника, — уклончиво ответила она.
— А свидетельство о крещении с тобой?
— Какое свидетельство? Я никаких свидетельств не брала.
— Нет? Ну, так я его окрещу еще раз.
Она побледнела.
— Что?
— Да. Я заявлю, что ребенок, может-быть, крещен по римско-католическому обряду, но во всяком случае должен быть переведен в нашу веру.
— Ты этого не сделаешь! — сказала она, и зубы её скрипнули.
— Уверяю тебя, что сделаю, и не далее, как завтра. Поговорю с нашим академическим священником, если нужно—поеду к архиерею, митрополиту.
— Я знаю, что здесь есть римско-католическая коллегия,—возразила она.
— Ого! Тебя хорошо обо всем осведомили. Ну, давай бороться.
— Борьбы никакой не будет, — твердо сказала она, все больше бледнея. — Я клялась на кресте, что мои дети будут католики, и они будут ими.
— Я скорей выгоню тебя из своего дома,—крикнул он:—чем допущу это. Завтра же я распоряжусь всем.
Он сделал шаг к двери.
— Нет, ты не распорядишься ничем, — проговорила она, дрожа всем телом.—Я не допущу.
— Я сейчас, сию минуту свезу его к брату Петру. — заговорил он, прямо глядя ей в глаза и наслаждаясь её гневом. — Он там останется, потому что тебе я его не доверяю.
— А, ты мне его не доверишь? — крикнула она. — Так вот же тебе.
Он вдруг почувствовал боль в левом плече. Что-то сверкнуло, звякнуло и упало на пол. Это был кинжал, когда-то купленный в Неаполе.
Он сбросил пиджак и увидел кровавое пятно, быстро расползавшееся по рукаву рубашки.
— Что? Хорошо?—злобно говорила она.—Ну, что-ж, обвиняй меня в убийстве!
— Пошла ты к чёрту! — прошипел он и, зажав рану правой рукой и чувствуя струящуюся по пальцам кровь, вышел из комнаты.
Через час возле него сидел Петр и накладывал шов на глубокий, широко зиявший порез.
— Только, пожалуйста, ни звука, даже Жозе! — просил Андрей.
Петр Иванович два раза стучался к Инессе, но она ему не отворила. Он прошел к мамке. Мамка объяснила, что барыня не спит и два раза приходила смотреть на сына. Утром приехала Жозефина. Она застала её в постеле.
— Мне очень не хорошо,—сказала Инесса.—Оставь меня, пожалуйста, не говори со мной. Мне очень дурно.
Андрей лежал у себя в кабинете с тугой перевязкой. Опасности никакой не предвиделось, но два дня ему не велено было выходить из дома.
Жизнь шла на две половины. Супруги не виделись. На четвертый день Андрей вошел в спальню жены.
— Завтра Петра будут крестить, — сказал он. — Ты не обмолвишься ни одним словом насчет того, что вы проделали в Генуе. Слышишь?
— Слышу.
— Мне этого мало. Ты должна дать слово, что будешь молчать.
Она немного помедлила.
— Хорошо,—сказала она:—я буду молчать.
— То, что случилось три дня назад, — проговорил он:—этого не было. Об этом мы никогда не будем поминать. Слышишь.
— Слышу.
— Это единственный способ сносно прожить остальную жизнь.
— Остальную жизнь!—с тоскою сказала она.
Всю ночь она не спала. Накануне два раза она куда-то ездила. Крещение было назначено в час дня.
Но обряда нельзя было совершить: в квартире не оказалось младенца Петра. Никто из прислуги не мог сообщить, когда из дома вышли барыня и мамка,—а внизу у входа никого не было,—лестница была без швейцара.
Андрей Иванович почему-то бросился на Варшавский вокзал, но там Инессы не было. Он заявил в канцелярии градоначальника, но и оттуда сведений не получил. К этому как раз времени относится разрыв его с братом и Жозефиной.
Жозефина имела неосторожность сказать, что она давно знала о намерении Инессы крестить ребенка в католичество. Андрей Иванович из этого поднял целую бурю.
— Вы знали и не сказали? — спрашивал он, весь багровый, налившийся кровью. — Как же вы не предупредили меня! Вы две недели проводили вместе в вагонах, на станциях, в генуэзских квартирах, все от неё выведали,—как же вы ни одним словом не намекнули мне?
— Ну, вы с Инессой куда больше времени чем я провели, — и в вагонах и в комнатах. Почему же вы не сумели узнать от неё её образ мыслей, — это у вас надо спросить.
— Женщина всегда прикрывает другую женщину!—решил Андрей Иванович, и уехал от брата, не прощаясь.
Польская кровь заиграла в Жозе, и она объявила мужу:
— Я не желаю больше видеть твоего брата.
Петр Иванович был в этом отношении человек покладистый. Он сказал:
— Не желаешь, так и не надо.
И разрыв между братьями произошел как раз с этой поры. Только тринадцать лет спустя их свело снова появление Пети.
Андрей Иванович круто изменился со времени бегства жены. Если ранее в нем замечались черты нетерпимости и строптивости, то теперь они стали проявляться с каждым месяцем все резче и резче. Он замкнулся в своих заказах, избегал женщин. Неудача, постигшая его две картины, единогласно неодобренные критикой, и то обстоятельство, что они остались непроданными, так повлияли на него, что он стал нетерпимым по отношению товарищей. Всякая похвала его сверстнику по академии встречалась им с подавленным злобным ворчанием. Он сознавал, что действительных художественных сил у него нет, что бороться ему трудно с теми, кто идет бойцами в передовых рядах. И вот он решил: продаться на рынок, открыть официальную иконописную мастерскую и работать, под фирмой академика, для всех губерний. Ему в этом отношении повезло, и он стал зарабатывать ежегодно десятками тысяч.
Время шло. Он не думал о жене и о сыне, он старался гнать о них мысли. Он говорил:
— Мне в семейной жизни не повезло.
И он думал, что этой фразой искупаются все недоразумения.
Он отчуждился от брата. Он говорил: родства нет, уз не существует. Но вот теперь, когда внезапно, по каким-то странным, почти нелепым совпадениям, сын его нашелся, он вдруг опять смешал и спутал все свои представления.
Ему показался бесконечно-дорогим этот мальчик. Смутное волнение, которое охватило его, когда он увидел его в первый раз, дошло до апогея, когда нашлась злосчастная родинка. Теперь ему все старое, прошлое, рана,—от которой остался теперь только белый рубец, Италия, теща, её родственники,—все казалось каким-то забытым сном. Когда он узнал, что Джульетта сбежала от матери, он только сказал:
— Так и должно быть,—она сестра Инессы.
Теперь он решил круто все изменить. Его теща на письма не отвечала; Джульетта была неизвестно где; но, тем не менее, он верил в то, что Инесса могла откликнуться на его зов. Хотя он не знал, как это надо сделать. Что-то в роде раскаяния закопошилось в нем. Ему захотелось прижать к груди этого обездоленного мальчика, какого-то бродягу, чуть не просящего на улице подаяния.
Ему рисовались очаровательные картины совместной жизни. В мальчике проснется благородная душа, он откликнется на любовь отца, и они вместе будут жить здесь, на Острове, в центре петербургской художественной жизни, сытыми, счастливыми, спокойными гражданами.
Андрей Иванович уже пережил возраст надежд и стремлений. Он уже думал о покое. Он мечтал о почете — не свыше чина тайного советника. Он думал, что приобретенный им капитал и пенсия достаточны для того, чтобы мирно дожить остаток в двадцать—двадцать пять лет.
Правда, иногда ему попадались досадные сведения о таких художниках, как Тициан, которые в восемьдесят лет работали так же мощно и молодо, как и в тридцать. Но это казалось ему легендами. Он полуверил таким сказкам.
«Да и был ли Тициан академиком!» — приходило ему иногда в голову.
———
Он ждал появления Пети с больным, нервным нетерпением. Он стоял у окна и думал:
«Ужели брат пришлет его пешком и не даст ему на извозчика?»
Он то подходил к окну, то отходил от него, то смотрел комнату, приготовленную для Пети,—бывшую комнату его матери. Кровь стучала в его виски. Он нервно выкуривал сигару за сигарой, ждал,—но Пети не было.
Стемнело. Петя не приходил. Он пообедал один, хотя было поставлено два прибора. Он не пошел наверх в мастерскую. Он упорно смотрел сквозь стекла на снежную пелену, покрывшую улицы и крыши, на газ, тускло мерцавший в уличных фонарях, и все повторял:
— Что же он не идет, что не идет?
Стукнула дверь. Ему подали письмо от брата. Он сорвал конверт и прочел.
«Андрей, — твой сын ушел с утра, и дома его нет. Быть-может, он и не вернется вовсе. По крайней мере, жена моя выводит такое заключение из тех намеков, которые в последние два дня он несколько раз подчеркивал в разговорах с нею. У него, очевидно, есть место, куда он хотел уйти. Он не раз и мне высказывал мысль, что жить в четырех стенах он не может.
«Я почти уверен, что он не вернется. В нем—кровь матери. Если ты скажешь, что это для тебя удар—я поверю. Это наказание. Все в мире основано на равновесии.
«Не думаю, чтобы ты нашел его. Дворник толкует о каком-то старике, который вчера долго говорил с ним на улице. Но стариков много, и по этому адресу мальчика не найти. Что же делать! Потерпи. Судьба иногда чудачит. Раз он нашелся, не думаю, чтоб он ускользнул от нас навсегда. Твой Петр».
Письмо выпало из пальцев Андрея Ивановича, и он долго сидел неподвижный, мрачный, сосредоточенный.
Мистер Томас Гиббс был человек среднего роста, мускулистый, слегка рябой, с черными острыми глазами и отсутствием растительности на лице. У него только на одной щеке сидела бородавка, из которой рос одинокий кустик черных и жестких волос. Одет он был всегда в короткую куртку, узкие штаны и носил сапоги на тройных подошвах, которые шли уступами, как вавилонская башня, и самой большой и широкой была нижняя подошва. Он почти никогда не выпускал изо рта мундштука и курил крученые папиросы какого-то красного волокнистого табаку. Жил он без прислуги, в двух комнатах отдельного флигеля во дворе. Убирала ему комнаты жена дворника, она же брала его белье в стирку и топила печи. Самоваров он не признавал и утром сам себе варил кофе или какао на большой спиртовой лампе. По вечерам он себе жарил на жаровне ростбиф, очень искусно переворачивая его с боку на бок. За ужином он аккуратно выпивал бутылку хереса, прочитывая английские газеты. Пока горел спирт и мясо шипело, он фехтовался с манекеном, стоявшим в углу, и бился на кулачках с огромным тяжелым резиновым мешком, который висел на канатах по середине комнаты. По утрам он нередко раза два перекувыркивался, а иногда обходил раза три комнату на руках, считая это очень полезным для циркуляции крови. Боксом он владел в совершенстве, и когда раз ночью на него напали на набережной у Летнего сада два каких-то молодца, он прижался к решётке, одного ударил ногою в живот, а другого кулаком в подбородок снизу,—отчего первый в корчах повалился на снег, а у другого оказалась нижняя челюсть совершенно свороченной на сторону, и он кинулся бежать, держась за нее руками.
Когда Епифанов привел ему Петю, он сам отворил им дверь и сейчас же опять лег на кресло и протянул ноги на соседний стул. Он занимался обрезанием ногтей, для чего держал в левой руке огромный нож, которым можно было заколоть бизона. Петя с почтением смотрел на его тройные подошвы и на кустик конских волос. Епифанов молча постоял у двери, а потом сел на стул без приглашения. Молчание длилось долго. В соседней комнате щелкали часы и потрескивала печка. Наконец, хозяин повернул голову.
— Пей,—сказал он.
Епифанов утерся, потом встал, подошел к столу, налил полный стакан вина, выпил его маленькими глотками и вдруг ухмыльнулся.
— Ром!—сказал он.
— Ром,—подтвердил Гиббс.
Молчание опять наступило, пока Гиббс не кончил операции. Тогда он опять повернул голову и зорко посмотрел на мальчика.
— Поди сюда,—сказал он.
Он говорил по-русски чисто, почти без акцента, но резко и внушительно.
Тот подошел; он пощупал его руку.
— Ром пьешь?—спросил он.
— Нет, не пью.
— Отчего?
Петя не нашелся, что ответить.
— Не пью, да и все тут.
— А когда холодно?
— Мне всегда тепло.
— А ты сильный?
— Сильный.
— Ну-ка, согни руку.
Он протянул ему вытянутую руку. Мальчик оперся на нее и с видом знатока покрутил головой.
— Как же, согнешь её!—сказал он.
— То-то... Ну, а попробуй меня ударить.
Мальчик опешил.
— Как ударить?
— Закати плюху. Три рубля дам. Хвати со всего маха.
— Шутите?
— Бей, говорят... Ну...
Петя размахнулся, но в тот же момент Гиббс, не меняя позы, одной рукой отшвырнул его на другой конец комнаты.
— А ну-ка еще!
Он кинулся, но с размаху наткнулся на тройную подошву, направленную в живот. Он упал на пол и тотчас почувствовал, что висит в воздухе. Это поднял его Гиббс и, встряхнув, поставил на ноги.
— Плавать умеешь?
— Умею.
— Грести?
— Умею.
— Воруешь?
— Нет.
— Получи.
Он бросил на стол три рубля. Петя искоса посмотрел на бумажку.
— Я не люблю денег,—сказал он.
Гиббс на него уставился.
— Повтори, что ты сказал?
Мальчик повторил. Гиббс схватился за бока и покатился от хохота.
— Он не любит денег!—вопил он.—Ха-ха! Он не любит денег!
Потом он сразу смолк, лицо его приняло обычное выражение.
— Мне нужен мальчик,—сказал он:—ловкий, бойкий, сильный, смышленый, умный. Если он будет хорошо служить, я его возьму с собой в Лондон и Нью-Йорк. Я сделаю его хорошим человеком. А если он будет дрянь, я его спущу к чёрту, утоплю в первой попавшейся проруби.
— У меня паспорта нет,—заметил мальчик.
— У меня тоже нет,—подтвердил Гиббс.—И у тебя, Епифанов, нет?
— У меня, нет. А можно еще рому?
— Да.
Епифанов выпил.
— На заливе палки поставил?—сказал после некоторого молчания Гиббс.
— Поставил,—отозвался Епифанов.
— Лед крепок?
— Аршин, больше, пожалуй.
— Скоро поедем.
— Ладно.
— Мальчик тоже поедет.
— Ладно.
Гиббс свернул новую папироску и задумался.
— Я пойду,—сказал Епифанов.
Гиббс кивнул головой.
— А мне?—спросил мальчик.
— Ты оставайся.
— Совсем?
— Совсем.
Часы опять затикали. Гиббс положил ноги на спинку стула и внимательно посмотрел на дверь, что вела в соседнюю комнату.
— Петр, это муха?—спросил он, показывая на дверь.
— Муха,—сказал Петр.
— Зимой, подлая, живет. А вот ей и капут.
Он вынул из кармана револьвер и, почти не целясь, выстрелил. Вместо мухи, в двери осталось круглое отверстие. Петька вздрогнул.
— А ну-ка, возьми в руку чашку, и стань у двери, я её у тебя вышибу,—сказал Гиббс.
Петр немного побледнел.
— Слышал?—спросил Гиббс.
Мальчик молчал.
— Пошел вон, чтоб духа твоего не было!—не повышая голоса, сказал Гиббс.—Мне трусов не надо.
— Я не трус,—возразил Петя, и в голосе его дрогнули слезы.
— Трус!
Мальчик решительно взял чашку и вытянул руку.
— Стреляйте,—сказал он.
Гиббс прицелился, но не выстрелил. Он опустил револьвер обратно в карман и посмотрел на мальчика сбоку, как ворона.
— Что-ж вы?—спросил тот.
— Жалко чашки,—медленно растягивая слова, сказал Гиббс:—это старый сакс.
Петр поставил чашку на стол. Хозяин потрепал его по плечу.
— Ты мне должен верить,—сказал он.
— Я верю,—убежденно ответил мальчик.
— Поэтому я тебя сделаю человеком!—заключил мистер Гиббс.
Он потянулся, зевнул и вдруг заснул, как сидел, с ногами на спинке стула и с недокуренной папиросой между пальцами.
На новом месте мальчик спал хорошо. Он внезапно почувствовал, что на него пахнуло родным ветерком моря. Жизнь последнего месяца, в тепле и сытости, его раздражала. В последнее время он даже стал меньше есть и все ему казалось, что где-то за углом его стережет какая-то беда. Небритая физиономия Епифанова вдруг явилась перед ним, как солнце после глухой черной ночи. В этом обветренном, хитром старом лице было для него что-то бесконечно милое, что-то напоминавшее смоляной запах лодки, прибрежный простор, красную луну, поднимавшуюся из-за далекого моря, тихий плеск воды под килем. Теперь, лежа на диване в кухне Гиббса и смотря счастливыми глазами в смутную темноту комнаты, он, сам не зная почему, чувствовал себя спокойным, радостным, уверенным в будущем. Когда он закрывал глаза, ему казалось, что он лежит на дне лодки и волны шепчут вокруг него тихую сказку детства. Ему даже мерещился морской запах воды и травы, он слышал, как шуршал песок от всплескивания далеко расходившейся по песку волны. Ему слышался резкий окрик чайки, и было на душе светло и спокойно.
(Продолженiе будетъ)