#
0

Литература

Выпуск 16 (№ 32, 13 августа 1905 г.): главы XLVI–XLIX
В день, когда мальчику исполняется тринадцать, он просит у отца одного: отпусти. И его отпускают — с чужим паспортом, через Вержболово, в Голландию, к человеку, ради которого он всё это затеял. Но тот за границей оказывается другим: в очках, с бородкой, оседлый, и мальчик ему больше не нужен таким, каким был. А в Петербург тем временем приходит письмо из-за границы, подписанное одной буквой.

00:00

Выпуск 16 (№ 32, 13 августа 1905 г.): главы XLVI–XLIX

(Окончанiе)

XLVI.

Известие о том, что он крещен католиком, Петр принял совершенно равнодушно. Он очень смутно понимал разницу между Западной и Восточной церковью, несмотря на упорные объяснения отца, который сам в сущности не понимал, при чем тут константинопольский патриарх, и почему в Константинополе есть патриарх, когда это турецкий город.

Но гораздо серьезнее отнесся к этому Андрей Иванович. Он не знал, чтò ему делать: изорвать ли это свидетельство генуэзского попа, требовать ли перехода Пети в православие, или оставить его католиком. Если бы Андрей Иванович и все окружающие его были католики, они ни одной минуты не задумались бы о необходимости привести на лоно их церкви заблудшего сына. Но основной чертой православия является терпимость. Для нас и турок, и японец, и негр,—все Божьи люди, и никого совращать в свою веру никому и в голову не приходит. Андрея Ивановича грызла только та мысль, что сын его по упрямству и прихоти жены оказался не православным. Это было, по его мнению, таким же беспорядком, как если бы на его дверной дощечке гравер, вырезавший имя, написал Андрей через ѣ, или если бы у него в квартире целый месяц полотеры не натирали в столовой паркета.

Еще более его беспокоил вопрос о том, что сын, по-видимому, совсем не желал учиться. По крайней мере, на все попытки—приняться за учение—он отвечал уклончиво. По целым дням он стоял у окна и смотрел на улицу или ходил по комнате. Он напоминал лисицу, запертую в клетке. Он рвался на простор и на воздух.

Раз он пришел к Жозефине и молча сел перед ней.

— Что с тобой?—спросила она.

— Тетя, я... я не знаю, что со мной. Я пришел спросить у вас: что мне делать?

— А что ты хочешь, куда тебя тянет?

— Меня тянет уехать, уйти, бросить все.

— Одному?

— Только не с отцом!—быстро сказал он.

— Ты, может-быть, хочешь найти мать? Это трудно.

Он покачал головой.

— Нет. Я её не знаю,—она меня. Отец снял фотографию с её портрета, что он писал для меня. Знаете, в черном платье? Она похожа там?

— Да. Она была еще красивее, чем на портрете.

— Вы любили её?

— Да. И она меня любила.

— А вот отца она не любила. И я его не люблю, и дома его никто не любит.

— Ты знаешь, Петя, он теперь резко изменился, с тех пор, как ты у него. Он стал жестоким и резким с того дня, как ушла от него твоя мать. А теперь он опять стал отзывчивее и добрее. Если ты уйдешь от него, он превратится в волка.

Мальчик закрыл лицо руками.

— Тетя Жозя,—сказал он:—мне теперь лучше было бы за Черной Лахтой в нашей деревне возить из леса дрова, чем здесь лежать под шелковым одеялом... Я бы летом нанялся куда-нибудь на барку...

— Как ты похож на мать!—сказала Жозя.—Тринадцать лет назад, она, сидя здесь на этом месте, где ты теперь, говорила тоже, что она скорее хотела бы быть поденщицей в Риме, чем здесь женой профессора.

— Да, мы похожи!—задумчиво сказал мальчик, вспоминая удар ножом в плечо его воспитателя.

В тот же день он зашел к Троцкому. Он и ему поведал свое горе и спрашивал его совета.

— Свербит?—засмеялся тот.—Тянет вдаль волчонка?

— Тянет.

— Что же делать? По-моему, совет тебе такой. Отпросись прямо у отца.

— Он не отпустит.

— Должен отпустить. Ведь если не отпустит, ты сам уйдешь?

— Да.

— Так ему и скажи. Он звал меня завтра приходить к вам, потому что твое рождение. Вот ты утром и скажи ему все на чистоту.

— Сказать?—решительно спросил мальчик.

— Скажи.

— Дай руку на счастье!

После бессонной ночи, побледневший, но готовый на все, вошел Петр в кабинет отца.

— Поздравляю тебя,—сказал Андрей Иванович, целуя его глаза, лоб и щеки.—Тебе сегодня тринадцать лет. Что ты хочешь от меня,—проси.

Сын опустил глаза.

— Ну?—торопил отец.

— Отпусти меня.

— Как!—удивился старик.—Ты опять за то же?

Сын охватил его шею.

— Пусти, пусти меня отсюда!—говорил он, и слезы текли по его щекам.

Старик оттолкнул его.

— Прочь!—крикнул он.—Наказал меня Господь таким отродьем.

Мальчик прислонился к двери и стоял неподвижно. Отец ходил из угла в угол.

— Что ты хочешь от меня?—спросил он, наконец, подняв голову.

— Ничего не хочу,—ответил мальчик.

— Тебе здесь противно?

Сын молчал.

— Я тебя спрашиваю.

Черные глаза поднялись на старика.

— Да, противно,—сказал он.

Отец сел к столу и опустил голову на руки. Так прошло несколько минут.

— Хорошо,—сказал он.—Хорошо, ты свободен. Дверь открыта, ты можешь идти, куда хочешь. Но от меня ты ничего не получишь, как только перешагнешь через порог моего дома.

— Да мне и не надо,—ответил сын.

— Хорошо, ты свободен!—повторил отец.

Петя шагнул к нему.

— Не подходи!—сказал старик.—Это лишнее.

Петя ушел к себе. Он видел, как отец вышел на улицу, сел и поехал куда-то.

«Не насчет ли меня распорядиться»,—подумал он и, быстро одевшись, вышел из подъезда. Пройдя несколько шагов, он остановился.

«Неужели я опять на свободе!»—подумал он.

Он повернул в улицу, в другую, и пошел к тому домику, где жил он с мистером Гиббсом. Ворота были отворены, и из флигеля выносили мебель. Дворничиха обрадовалась, увидя мальчика.

— Ишь, пальто-то какое!—сказала она.—Пройди во флигель, леди там.

XLVII.

Леди испустила радостный крик при виде Пети.

— Наконец!—воскликнула она.—А я завтра еду к мистеру Гиббсу.

— Возьмите меня с собой,—сказал Петя.

— Хорошо, хорошо,—заторопилась она.—А бумаги у тебя есть?

«Опять бумаги!—подумал Петя:—как они все о бумагах говорят».

— Нет, я все еще беспаспортный,—сказал он.—Если я буду просить паспорта, так меня никуда не пустят.

— Хорошо,—повторила она.—Я тебе дам паспорт. Мне оставил его Гиббс. Только это надо скорей дело делать. Ты можешь быть завтра с утра у меня?

— Могу.

— Хорошо! Вот последнюю вещь выносят. Слушай мой адрес, запомни и приходи. А теперь иди домой, и будь все время дома.

Он вернулся, с сознанием счастья скорого отъезда. Отец насмешливо улыбнулся, когда он проходил по зале.

— Воротился? А я думал, ты уж совсем.

Сын ничего не ответил. Он сказал, что нездоров, есть не хочет, и лег на постель. Троцкий пришел к нему в комнату.

— Там твой отец опять рвет и мечет. Значит, ты все ему сказал?

— Все.

— Когда же уходишь?

— Ах, я не знаю!—крикнул он и спрятал лицо в подушку. Троцкий постоял, посмотрел и махнул рукою.

— Ничего из тебя путного не выйдет,—сказал он и вышел из комнаты.

«Завтра, завтра я буду свободен!»—мечтал Петя.

Заграничный поезд подошел к Вержболову. Из вагона первого класса вышла курносая леди. Она была как будто полнее обыкновенного: у неё на груди много было бумаг и документов. В Вержболове был осмотр паспортов. Она подала два:

— Это мой,—сказала она:—а это моего лакея.

Лакей был совсем мальчик, с черными глазами, одетый в драповое пальто и в котелок. Он ехал в третьем классе, и только теперь подошел к своей госпоже.

В его паспорте говорилось, что он сын берейтора Стефенсона, родившийся в Петербурге и крещеный в православную веру. На паспорт поставили штемпеля о выезде.

— Дальше мы поедем, Стефенсон, в одном вагоне,—сказала она тихо мальчику:—только бы переехать нам границу.

Какое-то мучительное чувство тоски давило её. Все ей казалось, что их арестуют, и ей не удастся провезти этого чудесного мальчика к Томасу Джерому Гиббсу. Каждый жандарм, каждый таможенный полицейский, казалось ей, смотрят на них подозрительно. Подполковник два раза проходил мимо Пети и как-то особенно внимательно всматривался в него. Стрелки на часах ползли медленно, точно время устало двигаться вперед.

Но вот зазвенел колокол. Все опять в вагонах. Паспорта всем возвращают. Еще последний звонок, и вагоны тихо двигаются. Они плавно идут между железнодорожных строений и деревьев. Вот последние русские сторожа, вот спуск вниз, вот речка. Через речку перекинут мост с шлагбаумом. Сейчас за речкой аккуратненькие каменные постройки с черепичными кровлями без навесов, и дорога, по которой пара лошадей в высоких хомутах тянет длинные германские дроги.

Леди свободно вздохнула.

Вагоны остановились. Все высыпали на платформу. Леди совсем не говорит ни слова по-немецки, но это не мешает ей предупредительно открыть свой багаж и повторять по-русски:

— Пожалуйста, пожалуйста, сделайте ваше одолжение.

Здесь уже весна. На германской платформе печет солнце. Воздух живительный, бодрящий. Вдаль убегают стальные полосы рельсов, к голубеющим обнаженным лесам. И там, за этими лесами, на морском побережье, их ждет в Кёнигсберге Томас.

Теперь они ходят рядом. У Стефенсона тоже билет первого класса, и их вещи положены уже в купэ. Пассажиров мало, и все ходят по припеку первого весеннего солнца.

Петя чувствовал весну всем существом своим. Он чувствовал, что он живет, что в нем есть силы, что он готов работать, учиться, помогать другим, а главное, что он может дышать и быть на свободе.

Леди не узнавала его. В два месяца Петя точно переродился. Из ловкого лакейченка, он превратился в красивого, степенного юношу. За болезнь он вырос, похудел. Лицо стало вдумчивее, грубая обветренность сошла с кожи. Загрубелые руки стали белы, ноги выровнялись. Никто бы не поверил, что полгода назад этот мальчик в опорках на босу ногу и в дырявом пиджаченке пилил дрова где-то возле Екатерингофа, на маленькой приморской бирже. Порода и кровь несомненно сказывались в его движениях, особенно в походке, свойственной более южным национальностям, чем северным.

— Да,—говорила леди, когда они уселись в купэ, поезд тронулся без звонка и полетел, как птица, по плоской равнине.—Да, судьбу человека никогда никто не знает и не может определить. Только Господь Бог все видит с неба, и мы постоянно должны благодарить Его за те милости, что Он нам посылает. Не далее, как час назад, нас с тобой могло арестовать русское правительство: тебя—за то, что у тебя чужой паспорт, меня—за то, что я везу очень секретные бумаги. Но Бог не допустил этого. Он хотел, чтоб именно случилось так, как случилось, и мы бессильны к тому, чтобы помешать велениям рока. Жизнь—везде жизнь. Но только везде надо исполнять свято свой долг.

— Леди,—сказал, запинаясь, мальчик:—мне хочется у вас спросить одну вещь, вы не рассердитесь?

— Нет, мой мальчик, спрашивай, что хочешь!

— Тò, чем занимался мистер Гиббс, это, быть-может, и хорошо для его родины, но хорошо ли это для русских?

Краска слегка заиграла на лице леди.

— Конечно, для русских это не хорошо,—сказала она.—Но ведь ты слышал, что все нации воюют друг против друга. Война не только заключается в том, чтобы идти и убивать друг друга, но и в том, чтобы устрашать друг друга войной. Часто строят огромные корабли, оснащают их дорогими пушками, затрачивают на них миллионы рублей, а между тем эти корабли никогда не ходят в сражения, и от старости лет доживают свой век в гавани. Они только устрашают других. Мистер Гиббс отчетливо и быстро может снимать карты. Он снял множество самых секретных карт в разных местах земного шара. Его за это зовут шпионом. Но он смеется над этим. Он говорит: войны нет, и, быть-может, никогда не будет. Иностранцы не дают нам верных карт своей страны, а мы хотим их иметь. И он отважно идет и снимает их. В чем же тут шпионство, ради Бога?

Петя нахмурился.

— Но ведь я ему помогал... Он делал промерку дна?

— Вот видишь ли,—сказала леди.—И с этой стороны мистер Гиббс действовал строго-определенно. Он потребовал от Епифанова, чтоб он привел не русского мальчика. Слышишь ты, не русского. Епифанов пришел и сказал: «я нашел цыгана, русских таких черных не бывает». И мистер был уверен, что ты не русский. Я бы сказала, глядя на тебя, что ты испанец.

— Моя мать итальянка,—сказал Петя.

Он порылся на груди и вытащил бумажник, подаренный ему его отцом. Там была сделана фотография с её портрета в черном платье.

— О!—воскликнула англичанка.—Она хороша, как ангел! Где же она?

Он пожал плечами.

— Я не знаю.

— Да,—задумчиво сказала леди:—эти ангелы часто по отношению своих детей бывают дьяволами.

Разговор этот как будто несколько успокоил Петю. Но все же он не чувствовал уже прежнего обаяния по отношению Гиббса.

— А где мы с ним встретимся?—спросил он.

— Я думаю, в Кёнигсберге, через какие-нибудь два часа. Если же его там нет, поедем в Диршау.

Но им не пришлось сойти ни там, ни тут.

Когда поезд подошел к старому городу, с его черной колокольней, леди стала искать глазами Гиббса.

Но к окну вагона подошел какой-то белокурый молодой человек и назвал мисс по имени.

— Я слушаю,—насторожилась она.

— Поезжайте прямо в Амстердам,—сказал он по-английски.—Здесь нельзя было ему оставаться ни минуты. Там, в Amstel-Hotel, вы получите дальнейшее указание.

Он приложился к полям шляпы и, не обращая внимания на её восклицания, исчез в шнырявшей толпе носильщиков, продавцов газет и пирожных.

— Значит, мы едем в Голландию,—сказала она Петру.

— Это далеко?—осведомился он.

Она вытащила из сака географическую карту и мгновенно вступила в отправление своей должности гувернантки. Толково, быстро стала она сыпать не только названиями городов и государств, указывая шпилькой, где и какие проходят границы, но отчетливо объясняя, сколько квадратных миль какая область содержит, что для Петра было уже совершенно не нужно. К вечеру, когда поезд подходил к Берлину, и в вагонах зажгли газ, Петя весьма основательно знал Европу, особенно Геную и Рим.

В то время по Европе еще не летали express'ы с отдельными помещениями для каждого пассажира, с электрическим освещением, умывальниками с теплой водой, с буфетом-столовой, и с остановками по одной минуте на станциях. Тогда нельзя было, как теперь, в сорок восемь часов домчаться от Петербурга до Парижа, пообедав в день отъезда дома, а на послезавтра—в гостинице Парижа. И поэтому леди пришлось остановиться в Берлине. Великолепные две комнаты отеля, кровати с балдахином—заставили Петю спросить:

— Вам нужны мои деньги, леди?

Она засмеялась.

— Нет,—сказала она.—Мистер Гиббс просил меня положить на твое имя тысячу рублей и тратить на тебя, что будет нужно. Так как твои родственники отказались от принятия этих денег, то они остались у меня, и ты на них будешь жить до того времени, пока мы не встретимся с Гиббсом.

XLVIII.

На другой день в полдень они выехали в Амстердам. Утром леди успела сбегать в какой-то книжный магазин на Фридрих-Штрассе и купить несколько русских книг.

— Это в подарок русским друзьям, когда вернусь из-за границы,—сказала она.

Опять потянулся целый день в вагоне. Петя смотрел в окно, и видел огромные заводы, высокие трубы, красное пламя колоссальных печей. Целые черные горы каменного угля лежали вокруг потемневших от копоти кирпичных зданий. Цепи, краны, подъемные мосты, вороты,—все это звенело, визжало, скрипело, двигалось. Белые клубы пара выбрасывались то там, то тут из труб паровозов и застилали муравьиную работу всюду копошившихся людей. Казалось, они проезжали какими-то адскими воротами, где среди котлов черти готовили для мучеников пытки.

— Всюду работает человек! всюду его божественный разум изобретает, создает, творит!—восхищалась леди.

— А чем они дышат?—спросил Петя.

— Тем, чем им дала дышать судьба,—ответила леди.—Одни—горячим воздухом горна; другие—копотью из труб, третьи—смрадом углей. У всех свой крест.

В Амстердам они приехали к ночи. Они сверху спустились вниз, на площадь, и поехали в указанный отель. Швейцар сказал, что помещение есть и что есть на имя леди телеграмма. В телеграмме сказано: «Поезд десять утра Гаарлем. Жду обоих».

«А Гиббс чего-то боится»,—подумал Петр.

— Он не хочет бесплодно рисковать,—как бы в ответ на его мысль сказала англичанка.

Был серенький влажный, чисто голландский денек, когда вагоны остановились у Гаарлемской станции. Гиббс ждал их, но его нельзя было узнать сразу. Он был в очках. У него отросли усы и жиденькая бородка. Он был гладко причесан, с боковым пробором, который он тотчас же показал им, вежливо приподняв шляпу. И покрой платья был не прежний: на нем было длинное серое пальто, он был в красных перчатках, и скорее походил на чеха-учителя, чем на англичанина или американца.

— О, как вы изменились!—воскликнула леди.

— Жизнь заставляет меняться людей,—сказал он, целуя её руку.

— Здравствуй!—сказал он Пете и, притянув, поцеловал его:—здравствуй, мой дорогой, хороший друг.

Петя поцеловал его искренно и крепко.

— В чем дело? в чем дело?—не отставала леди.

— А вот поедем, там все узнаете.

Они сели в коляску. Кучер проехал по двум-трем чистеньким, веселым улицам, выехал на площадь с средневековым зданием городской бойни, сделал еще два-три заворота и очутился среди гигантских плантаций тюльпанов.

— Я живу тут неподалеку, по дороге в Лейден, в коттедже одного моего приятеля, которого теперь нет здесь,—сказал Томас.—Мы вообще можем здесь безбоязненно говорить по-русски, потому что этого языка никто не понимает.

— Отчего же вы не в Кёнигсберге?

Лицо Томаса скривилось в улыбку.

— Потому что каждый искатель приключений, охотящийся на львов или слонов—отважный путешественник; потому что, кто входит на Попокатепетль или Давалагири—тот великий исследователь. А тот, кто дает правильные карты с точными промерами дна—тот шпион. В Германии я оставаться не мог, так как рисковал слишком многим. Из-за меня чуть ли не начались дипломатические сношения между дружественными державами.

— Ну, и как же вы теперь?

— Мне предложено сложить руки и года на три сделать передышку, чтобы успокоились эти крики. Надо, чтоб забыли и меня, и мою деятельность.

— И где же вы будете?—спросила леди.

— Да, вероятно, здесь.

Через полчаса они были в небольшом загородном доме, утонувшем среди высокого густого, теперь еще безлистного парка. Их ждал завтрак. Прислуживали старые седые лакеи в башмаках.

— Что же вы будете здесь делать, Томас?—спросила она.

— Я здесь Джером,—поправил он.

— От этого мои чувства симпатии к вам не изменятся,—сказала она.

Он почтительно наклонил голову.

— Я буду здесь приводить в порядок свои работы прежних лет,—сказал он.—Дальше парка я и выходить никуда не буду.

Петя печально посмотрел в окно, за которым едва зеленели первые побеги.

— Мой молодой друг будет мне помогать в работах,—ласково сказал Джером.

Петя ничего не ответил.

Ему отвели наверху маленькую комнату. Из окна он видел прямую аллею, канал и плоскую равнину, где мельницы медленно вращали свои крылья. Он видел, как мистер Джером и леди вышли в сад и долго ходили по аллее. Он сидел у окна, и думал о том, что осталось в Петербурге. Перед ним все время вставал образ его отца, с неизменною ласкою обращавшегося в последнее время к нему. Прежний суровый Андрей Иванович как-то заслонялся этим новым спокойным и тихим образом.

И тут явилось совершенно новое представление о Гиббсе. Он любил этого бритого подвижного человечка, похожего на морского волка. Здесь—это был элегантно одетый господин, с некрасивым, обросшим лицом, с усталыми, вялыми движениями. Ему даже казалось, что он не рад ни ему, ни леди, а встретил их только потому, что так было условлено между ними.

К обеду, на протяжные, воющие звуки гонга, сошлись все с разных сторон. У леди глаза были красны, точно она плакала. Джером был молчалив, смотрел в тарелку и изредка сдвигал брови. После обеда все сели у огромного камина. Пришли откуда-то две громадные датские собаки и тоже сели против огня.

— А вы больше не варите на вашей бензинке?—спросил Петя.

Джером печально улыбнулся.

— Нет,—сказал он.

— Отчего же? Это так было весело.

— А что же тогда делали бы здесь повара и лакеи?—спросил он.—Их здесь счетом одиннадцать. Должен же я им дать какое-нибудь занятие.

Он курил сигары, и их благовонный дым стлался синими волнами в воздухе.

— А что, если я куплю это именье?—сказал Гиббс.

— Зачем же здесь?—возразила леди.—Купите лучше возле Лондона.

— Зачем же возле Лондона!—стоял на своем мистер.—Здесь такая тишина, какой я нигде не видывал.

День кончился вяло, пошел серый дождик. Петя спал тяжелым, неровным сном. В восемь часов утра к нему в дверь постучали, и ломаным русским языком молодой лакей сказал:

— Мистер просит вниз.

Он спустился. В столовой был сервирован русский чай. День был солнечный, яркий. Джером казался искусственно возбужденным.

— Я сейчас вам буду показывать хозяйство,—говорил он.—Я покажу вам выгоны.

И они пошли по сухим аллеям куда-то вдаль. Вышли из ворот парка, где старый садовник почтительно снял перед ними шляпу. Поле было покрыто изумрудной, сочной травой. Огромные жирные коровы на коротких ногах, с маленькими головами, еле двигались, пережевывая жвачку. На каждой из них была попона и на попоне была баронская корона и буква S.

— А где же пастух?—осведомился Петя.

— Пастухов в Голландии нет,—ответил ему Гиббс.—Корове некуда уйти, да и ленива она для этого.

Потом посмотрели таких же жирных свиней и баранов. И эти были в попонах с гербами.

Далее шла небольшая тюльпанная плантация. У строений лежали огромные горы вырванных из земли гиацинтов, которым сезон уже отошел. Перепрелый, пряный их аромат густо стоял в тихом влажном воздухе.

— Как тяжело здесь дышать,—сказала леди.

— Да,—протяжно ответил ей мистер.

На обратном пути опять все молчали. Что-то тяжелое, грустное висело в воздухе. При входе в дом мистер дотронулся до руки Пети.

— Ты пройдешь ко мне,—сказал он.

В небольшом кабинете из старого дуба, мистер сел в кресла и жестом руки предложил садиться и Пете.

— Слушай,—начал он.—Я взял тебя к себе, только как юркого, проворного мальчика, бездомного, бессемейного, безродного. Мне нужен был преданный мне цыганенок, который бы помогал мне, не сознавая опасности, которой он подвергается. Выбор оказался удачен. Более того, в минуту опасности ты её понял, и не оставил меня, а старался чем можно помочь, этого я никогда не забуду.

Он закурил неторопясь сигару.

— Я предложил тебе через мисс жить со мной, служить у меня. Обстоятельства твои переменились: у тебя нашелся отец и, кажется, обеспеченный человек. Вследствие этого я изменяю условия наших дальнейших отношений. Я тебе предлагаю мою дружбу, если нужно—мою помощь, мои средства, если хочешь—совместную жизнь. Я всегда рад тебя видеть. Если бы ты пожелал учиться, я окружил бы тебя всем возможным для того, чтобы ты знал все, что нужно для практической жизни. Если бы ты хотел заняться каким-нибудь делом, конечно, подготовившись к нему, я дам тебе нужный капитал.

Он остановился.

— Но взять тебя, как товарища, для моих дальнейших экскурсий, теперь, когда ты уже не бездомный бродяга, я не могу. С тобой я уже буду стесняться. Ты уже не прежний волчонок, а мне именно это и было в тебе дорого. Я знаю, ты меня не предашь, не обманешь, но сочувствовать мне, и сочувствовать беззаветно, ты не будешь.

Петя молчал. Он чувствовал, что внутри его все дрожало, что разлетаются прахом те мечты, которые он лелеял последние два месяца.

— Я тебя ни в чем не стесняю,—продолжал мистер Джером.—Ты можешь жить здесь, уезжать к отцу и к дяде, возвращаться, я всегда встречу тебя с распростертыми объятиями. Я могу тебя сделать моряком, техником—чем хочешь, все дороги для тебя открыты. Я тебе даю неделю сроку. В эту неделю ты должен обдумать внимательно, со всех сторон, что я тебе сказал. Чтобы занять чем-нибудь тебя с внешней стороны, я выучу теперь тебя ездить на велосипеде. Ты на прогулках будешь обдумывать о том, что я сказал.

Петя встал, чтобы идти.

— И еще,—прибавил Гиббс.—Не советуйся об этом с леди: она увлекающаяся женщина, и видит во мне какого-то Веллингтона и Гумбольдта одновременно. Впрочем, ты не знаешь, кто такие были эти мужи. Старайся все решить своим собственным умом. И помни, что тебе надо учиться. Немного поздно, но время еще не ушло. Учись, учись непременно, это тебе мой завет.

Петя, взволнованный, поднялся к себе в комнату и ходил из угла в угол, пока не раздался зловещий звон. Когда он входил в столовую, из противоположной двери входили под руку леди и Гиббс.

— Дай мне на минуту тот портрет, что у тебя в бумажнике,—сказала мисс.

Он вынул карточку матери. Она передала её Гиббсу. Тот равнодушно взглянул и процедил по-английски:

— Знаете, кто это?

— Кто?—насторожилась она.

— Не подавайте повода, что я её знаю, я буду продолжать тем же безразличным тоном. Она одна из дам общества дипломатических кругов.

— Не может быть!

— Если я говорю вам, следовательно это так. Фамилии её я не помню. Это старый портрет, но она похожа до сих пор, только стала полнее.

Петя внимательно следил за выражением лиц говоривших, но ничего не понял.

— Ты похож на мать,—сказал Гиббс, отдавая ему карточку, и, обратясь к старому лакею, прибавил:

— После супа подадите шампанское.

— Отчего, Джером?—спросила леди.

— А мы выпьем за нашу будущую жизнь. А какая она будет,—никто не знает.

— Знает только Господь,—прибавила леди.

XLIX.

Из Академии принесли Андрею Ивановичу полученное на его имя заграничное письмо. Адрес был написан по-французски: L'Academie Impérial des Beaux arts, штемпель—Больё.

Письмо было написано по-итальянски и подписано буквой I. Вот его содержание:

«Я прочла ваше объявление, и решилась вам писать.

«Я виновата перед вами. Виновата не потому, что покинула вас,—я ведь вас никогда не любила,—а потому, что отняла у вас сына, и в то же время не оставила его у себя. Я не знаю даже, жив ли наш ребенок.

«Я и его не любила, хотя бы за одно тò, что это ваш ребенок. Когда от грозы и бури люди укрываются в поросшей терновником пещере,—при первой возможности её покидают. Я, чтобы бежать от ужасов моей семейной жизни, вышла за вас замуж. Но когда я убедилась, что мое супружеское логовище, кроме терновника, ничего из себя не представляет—я ушла от вас.

«Вы спросите, зачем это я сделала потихоньку, а не открыто,—вы бы силой меня держать не стали? Да, но вы не отдали бы мне ребенка. А я хотела больно досадить вам. Мое отвращение к вам было какое-то безотчетное. В тот ужасный вечер, когда я ударила вас ножом, я хотела вас убить. И если бы меня сослали, я бы спокойно всю жизнь отбывала наказание.

«Что вы мне сделали дурного? Да ничего. Даже скорей хорошее, чем дурное. Конечно, скорее вы снизошли до меня, женившись на мне, чем я, выйдя за вас замуж. Моя репутация—первой красавицы Рима—едва ли что-нибудь могла принести семейному счастью. Гораздо ценнее она была бы в любом кафе-шантане.

«Ошибка была обоюдная. Но мне хотелось на свободу, а вам хотелось обладать моим телом. О душе моей вы никогда не думали. Да я и не знаю, была ли у меня в то время еще душа. Она еще спала и проснулась гораздо позднее.

«Вы поступили честно, женившись на мне. Но, быть-может, было бы лучше, если-б вы меня бросили, не женившись. Переменив двух или трех иностранцев, я, в конце концов, вышла бы замуж, и муж не беспокоился бы моим прошлым. Но, женившись, вы захотели подчеркнуть всю красоту вашего поступка, и стали подчеркивать это ежедневно. Мне стало противно. Мне казалось, что я читала в ваших глазах, во время ваших ласк: «видишь, какой я благородный, честный,—я тебя, несчастную итальянку, сделал женой профессора. Ты будешь генеральшей, тебя будут звать excellenza».—Когда мы показывались с вами за городом в колясе, вы очень заботились, чтобы поля моей шляпы не были слишком велики, и она не была бы слишком ярка,—это могло унизить вашу жену и придать ей неприличный вид.

«Прежде чем решиться покинуть вас, я долго и много боролась. Я взвесила все, что ждет меня в будущем. Холодный, зелено-палевый город, с холодными домами, холодными людьми. Ваше искусство—тоже холодно, рассудочно. А вдобавок, у вас не понимают ни красок, ни колорита. Вы, русские, лишены чувства палитры, которое мы, итальянцы, носим в душе с рождения. Можно окрасить в скверный желтый цвет фасад скверного дома, но нельзя в один желтый цвет окрасить улицу и полгорода. Нельзя писать картину и не уметь уловить в красках той гармонии, которая не только при солнце, но и в самый ненастный и промозглый день, проступает перед глазами наблюдательного художника.

«Мне рисовалась дальнейшая жизнь у вас—скучным, сиротливым промерзанием цветка на морозе. Ваши вялые, сонные товарищи, которые смотрели на искусство, как на службу или ремесло. Ваши унылые, как улицы, выставки, на которых художники боялись, как огня, изображения обнаженного человеческого тела, быть-может, потому, что у вас, в России, нет хорошей натуры. Наконец, ваши театры с безголосыми певцами, ваши оперы, в которых я слышу больше чужих перепевов, чем музыкальности,—все это носило печать такой унылости, подавленности. Я Рима никогда не любила,—он мне всегда казался скучной грудой мусора. Но, по сравнению с казармами Петербурга, и Рим явился для меня обетованным раем.

«Но, быть-может, я и осталась бы у вас ради сына. Вы потребовали, чтоб он не был католиком. Но как же я, его мать, могла научить его молиться не на родном языке? Как я могла плакать с ним над страданиями Христа в дни страстей, в чуждом для меня храме, где на непонятном языке идет непонятное служение? Кто же, кроме матери, может заложить в душу ребенка семена христианской любви? А вы мне именно этого-то и не позволили сделать.

«А тут как раз умерла моя крестная, занимавшаяся ростовщичеством. Я сделалась обеспеченной женщиной. Духовник мой помог, настояв на крещении ребенка по нашему обряду. Возврата назад мне не было.

«Я оставила ребенка в знакомом итальянском семействе, состоявшем из двух старых дев, живших в Ораниенбауме. Мамку-итальянку взяла с собой и вернулась в Геную. Мамка была глупа, не умела обращаться с ребенком, и вы могли скорее найти его, если бы я её оставила в России. Я купила для него козу и уехала, рассчитывая через год вернуться, чтобы присмотреть за мальчиком и взять его с собою.

«Но судьба распорядилась иначе. Сперва умерла одна итальянка, потом другая. Ребенок оказался на воспитании у какой-то женщины, которая звалась Базиликой, или как-то в этом роде. Как я ни писала в Ораниенбаум,—ничего узнать не могла. След сына затерялся.

«Вот тут-то я должна была написать вам, но я этого не сделала, и в этом вина моя. В этом я прошу у вас прощения.

«Теперь два слова обо мне. Я замужем. Я счастлива, хотя детей у меня нет. Муж занимает в свете видное положение, но выезжаю я мало. При встрече, вы бы не узнали меня,—так я изменилась,—к лучшему, или худшему—не мне судить. Мне тридцать один год,—впереди еще целая длинная жизнь. Муж знает, что я двумужница, но не боится этого: дело обставлено законно.

«Моя мать давно умерла, вскоре после того, как Джульетта от неё сбежала. Джульетта—красавица в полном смысле слова. Репутация её не из блестящих, и у неё настолько такта, что при встрече она меня не узнает. В прошлом году, в Ницце, на празднике цветов её коляска взяла первый приз. Впрочем несколько месяцев назад, случайно наши экипажи сцепились при выезде из Булонского леса. И я была одна и она тоже. Она перегнулась ко мне и шепнула по-итальянски:

«— Милочка, душечка, я люблю тебя, люблю. Ты красавица, умница, а я дрянь, дрянь, дрянь!

«Потом она откинулась в коляску и, прежде чем я успела ей ответить, отъехала.

«Пишу вам о ней, потому что помню вашу с ней дружбу.

«Прощайте. Дай Бог никогда нам не встречаться. Забудем спор, прежнее, будем думать, что это был дурной сон.

I.

«PS.—Вы спрашиваете о колье и перстне. Если вы найдете сына—отдайте это ему: это все, что может ему напомнить мать. Если же сына нашего нет—делайте с ними, что хотите. Отдайте бедным, оставьте у себя.

«PS. bis.—Еще просьба. Если ребенок нашелся, пришлите мне одно слово: «да»,—в Париж до востребования.—В этом да будет все, и ваше прощение за прошлое, и мое спокойствие в будущем. Мой адрес: M-me Innesse».

———

Прошло еще несколько дней, после получения этого письма. Андрей Иванович, осунувшийся и поседевший, работал у себя в мастерской. Он не обратил внимания на далекий звонок, на шум шагов. Во время работы, он никого не пускал к себе, и даже стучать в дверь было запрещено, хотя она никогда не запиралась. Но теперь, вопреки его запрещению, ручка замка повернулась, и на пороге показался Петр.

Кисть выскользнула из рук старика, и он издал легкое восклицание:

— Как, это ты?!

— Да, отец,—сказал мальчик.—Я совсем приехал. Делай со мной, что хочешь...

В тот же день в Париж была послана телеграмма. В ней было только одно слово:

«Да».

Конецъ.